Нужно ли канонизировать Честертона?

Католическая Церковь не будет открывать дело о беатификации и канонизации британского писателя Г.К. Честертона, заявил епископ Питер Дойл – сообщает Благовест.инфо.

Спойл: канонизировать не нужно. Как и Достоевского, и Грэма Грина.

Сразу хочу сделать важную оговорку. Поскольку я не католик, я не рассматриваю всерьёз аргумент: канонизация нужна для того, чтобы волею Римского папы сверхдолжные заслуги святого могли бы быть перераспределены грешникам. Хотя не сомневаюсь, что у моего любимого писателя ГКЧ полно и «должных», и «сверхдолжных», что бы сие не значило.

Грызу карандаш и пытаюсь вспомнить хотя бы одного светского писателя, прозаика или поэта канонизированного именно за свои литературные заслуги. Свв. Григорий Богослов, Августин, Иоанн Дамаскин, Нестор Летописец – совсем не то. Друзья, поправьте меня, если сможете, примеры из жизни Западной Церкви вполне годятся.

Для чего нужна канонизация и кому она нужна? Не Богу, и не самому святому, ибо Господь лучше нас знает Своих.

Канонизация нужна нам, земным, и нужна по двум причинам. Первая – педагогическая, чтобы мы имели пример для подражания, учились святости. Вторая – литургическая, чтобы была возможность совершать этому человеку общую молитву, «едиными усты и единым сердцем».

При этом никто и не запрещает нам молиться не канонизированному человеку, и просто мысленно беседовать с ним, и наконец беседовать с его лирическими героями, с его текстом.

Однако общая молитва – дело несколько иное. Молятся все вместе, и в то же время каждый о своём. Молящихся объединяет единый образ (создаваемый иконой, тропарём и т.д.), но каждый вкладывает свой смысл, свою просьбу: кого-то исцелить от болезни, от страсти, наставить в решении трудности и т.д.

При чтении книги всё наоборот. У каждого читателя своё представление о писателе, о героях (потому иногда так разочаровывает киноэкранизация любимой книги). И наоборот вопросы, вопрошания к автору и героям у всех в общем одинаковые. Ибо они вызваны, спровоцированы одним и тем же текстом.

Житие канонизированного святого неизбежно мифологизируется. У Грэма Грина в романе «Сила и слава» наивный мальчик вопрошает: а этот святой выкрикнул перед смертью «Слава Христу Царю»? А тот? Но если не выкрикнул, как же тогда молиться ему о том, чтобы не болел живот?

Это детский вопрос, но именно из детских вопросов и растёт агиографический миф. Как просто, казалось бы, с христианскими мучениками первых веков. Они безусловно святы тем, что заплатили жизнью, свидетельствуя о Христе. Больше и знать о них ничего не надо. Но вот тот, которому отрубили голову, он знает, как голова болит, он поможет мне, исцелит мою собственную. А Севастийские мученики не дадут напрасно провалиться под лёд и утонуть в озере, ибо они-то знают, какая это мука!

Сама по себе эта вера наивна, но вера и должна быть по-детски наивна. А дальше начинается схоластика, вроде бы по-детски непосредственная, но уже со взрослыми подковырками. Мальчик Кирик слушался маму Иулиту, хорошо кушал кашу? Вера, Надежда и Любовь не шалили, не ссорились меж собой? Мы не знаем точно, но язык не повернётся ответить «нет». Так возникает агиографический миф.

Кстати, не стоит бояться слова «миф», давно освоенного философами. Миф – не обязательно выдумка. Это метафора реальности, выражающая её суть. А метафорой, притчей может послужить и то, что было, и то, чего не было. Потому например, А.Ф. Лосев спокойно говорил о «христианском мифе».

У писателя, в отличие от святого, всё наоборот. Для нас, читателей, первичен миф. Миф, созданный его произведениями, точнее общественной интерпретацией их.

Отталкиваясь от мифа, мы постепенно, опираясь на мемуары, проявляем те или иные стороны полюбившегося нам автора. Мы понимаем, что Пушкин имел мало общего с Онегиным, Лермонтов с Печориным, Набоков с Гумбертом.

Но если отправная точка, общее мнение – миф, то что канонизировать? Неужели миф? Молимся мы не мифу, а человеку.

Епископ Питер отказывает Честертону в канонизации, ибо у того «отсутствует личная линия духовности». Интересно, как это звучало по-английски… По-русски звучит абсурдно, ибо линия духовности есть у каждого. У каждого человека, созданного по образу и подобию Бога, есть уподобляющий его Богу дух. Другое дело, как эта линия развита. И как она должна быть развита, и кто станет устанавливать этот критерий…

И тем не менее, пока епископ Питер не готов молиться Честертону, говорить о канонизации нельзя. Ибо что же тогда за «едиными усты – единым сердцем». А епископ и масса других людей никогда не будут готовы, ибо не захотят вникать в литературоведческие подробности, довольствуясь устоявшимся в обществе мифом.

Ещё раз. У святого – факт подвига обрастает агиографическим мифом. У писателя напротив литературный миф постепенно развенчивается документальными свидетельствами, если вообще развенчивается.

Но в этом есть и свой плюс. Позволяющий писателю быть ере… Стоп! Сам Честертон никогда бы себя еретиком не назвал, хотя он и не боялся этого слова (вспомним его одноименный цикл эссе и рассуждения о ереси его героя Макиэна).

Честертон, восславивший Ортодоксию, не мог быть еретиком в религиозном смысле. Не был он еретиком и в смысле эстетическом (хотя творил на грани модернизма). Но в своих произведениях он нарочно соблюдал некоторую амбивалентность, чтобы дать «еретику» остаться «еретиком» или свободно возвратиться из «ереси» (во всех смыслах, бытовом, художественном и проч.)

Возьмём три самые знаменитых, «апокалиптических» романа Честертона.

Чем заканчивается «Человек, который был Четвергом»? Кто такой Воскресенье – Христос или антихрист? Вообще-то Воскресенье – обманщик, он собирает бунтовщиков… Он произносит слова Христа: «Можете ли вы пить чашу, которую Я пью?» — но Сайм тут же и отвечает ему: «А ты, страдал ли ты когда-нибудь?». Христа, распятого на Кресте, так не спросишь.

Но мы не знаем, кто или Кто такой Воскресенье. Быть может то был не обман, а неисповедимые пути Господни, непонятные человеческому разуму. И финал романа оставляет нас на острие бритвы, испытывает нашу веру. Выводы могут качнуться и к вере, и к безверию.

Другой роман «Перелётный кабак». Лорд Айвивуд – воплощение гордыни, буквально названный в романе «сверхчеловеком» жаждет получить власть над миром, а для этого объединяет христианство и ислам в «хрислам». Он запрещает вино, необходимое для преложения в Кровь Христову. Единственное, что не подвластно – сердце прекрасной Джоан. Джоан любит капитана Дэлроя, а капитан – женщин, вино и вольный ветер. Это рушит планы властелина мира, а заодно и весь мир.

Но разве в финале Айвивуд брошен в озеро огненное? Нет, он сходит с ума, впадает в детство, и как сказано «абсолютно счастлив», играя палочками и травинками. Он не избавился от гордыни, просто его мир сузился до этих простых предметов. Более того, герои почему-то плачут: счастье безумца не кончится, а их?..

Третий – «Шар и крест», дважды переписанный, до и после обращения в Католичество, и во второй редакции – самый глубоко-христианский из всех романов Честертона.

В финале мировой пожар. Православный старец идёт меж огней и поёт. Профессор Л. (в первой редакции прямо сказано — Люцифер) спасается бегством на самолёте. С самолёта он сбрасывает мёртвые тела своих подельников, и про них почему-то сказано «они спаслись». И почему-то упомянуто, что Тёрнбулла ещё будут ругать в газетах за расставание с материализмом.

Таким же торжеством земной жизни заканчиваются и «Наполеон», и «Мэнэлайв», и «Дон-Кихот».

Всё просто: Честертон бережёт свободу читателя-не-христианина. Он сам бережёт его от того, чтобы убеждающая сила и красота художественного слова не навязала того вывода, который ещё не принят душой. Ибо чтобы стать христианином, нужно познать Бога, а не Честертона.

Он вовсе не отказывается от этой убедительной красоты. На этом построены «Франциск» и «Фома»: Честертон не доказывает их святости, но искренне возмущается, как вы можете в неё не верить! Однако последний шаг, шаг веры, читатель все-таки должен совершить самостоятельно.

То же и в романах Достоевского.

Князь Мышкин не спасается, но он и не умирает. Он просто застывает, оставляя возможность для воскресения – уже в уме читателя. Ведь вполне логично, чтобы Рогожин зарезал его в финале и уложил рядом с Настасьей Филипповной – чего иного ждать от маньяка. Но автор зачем-то выбирает иной, невероятный финал.

Раскольников и Соня застывают на пороге, как буквально сказано, «постепенного освобождения, постепенного обновления человека». В кого преобразится Родион? А что если во второго Порфирия Петровича? Хорошо ли так?

Алёша Карамазов, потерявший отца и брата, заканчивает речью на могильном камне Илюшечки. Из монастыря он старцем выслан. Что ждёт его дальше? Святость, самопожертвование или цареубийство? Да и в том художественном пространстве не будет ли одно стоить другого?

Святой – бесспорно авторитетен. Писатель – не должен давить авторитетом. Он должен средствами искусства подвести читателя к выбору.

И снова упомянем о христианском писателе, Грэме Грине, которого у нас в России считают «младшим братом», «наследником» Честертона (во многом благодаря переводам Наталии Леонидовны Трауберг, любившей и на свой манер пересказывавшей обоих авторов). У Грина как и у Честертона есть роман о Кихоте, точнее о дон-кихоте с маленькой буквы.

В романе Грина есть второстепенный персонаж, отец Леопольдо, который молится Декарту, хотя очень этого стесняется. Он благодарит Декарта за главную усвоенную от него добродетель: всё подвергать сомнению. Хорошенькое качество для иеромонаха, ничего не скажешь!

Но именно отец Леопольдо не разрешает будить монсеньора Кихота, когда тот поднимается в лунатическом сне, и идёт служить свою странную литургию, где слова евхаристической молитвы путаются у него с впечатлениями от увиденной единожды в жизни сексуальной сцены в кино. «Он должен прожить свой сон до конца», — предупреждает Леопольдо. Так буквально и получается: Кихот не просыпается, он умирает.

По-моему о соотношении литературы и святости лучше чем Леопольдо и не выразишься.

Юрий Эльберт