Довлатов всюду определяет себя как атеиста, но при этом и он сам, и пишущие о нём нередко проговариваются о Боге и божественном плане жизни, как бы выражая при этом ту мысль, что такой значительный и большой писатель, даже выросший под прессом советского безбожия, не может быть до конца атеистом.
Сам Довлатов замечает, что в литературном произведении существуют три сферы: что автор сказал, что он хотел сказать, и что он сказал сам того не желая. Третью Сергей Донатович признавал самой захватывающей. И в этой сфере он не сводим к банальному и примитивному атеизму, но представляет собой нечто большее. Что именно? Попробуем в этом разобраться.
Жизнь Довлатова и его постоянные писательские и издательские неудачи в советском Союзе говорят о том, что и в современности, рядом с людьми, могут жить никому не известные Довлатовы, которые не могут пробиться сквозь гранитные плиты равнодушия и ложности, и знать о которых, в конце концов, помогает только Бог.
Довлатов умел заметить связь с религией там, где большинство находило одну только повседневность или грубость. Он пишет:
«Эрик Баскин был известным спортивным журналистом. Редактором журнала «Хоккей-Футбол». А футбол и хоккей заменяют советским людям религию и культуру. По части эмоционального воздействия у хоккея единственный соперник — алкоголь».
И ведь действительно – причина массового пьянства в СССР ни в чём ином как в экзестенциальной тоске по высоте, которую невозможно удовлетворить в атеистическом обществе, вернее, человек не знает, как ему её удовлетворить, и в результате прибегает к алкоголю, как к испытанному средству уйти от постылой реальности в мир фантомов, который в искаженном сознании такого человека чем-то сродни миру религии.
Что же до спорта, то он, как и алкоголь, давал людям суррогатное чувство объединения, его эрзац, но ведь человек и в самом деле не может жить без литургической родственности, и её-то в извращённой форме и дают вышеуказанные средства. Довлатов же подмечает это сходство с религиозностью и следует дальше, ему ещё много о чём предстоит писать.
Так, говоря о высоких произведениях искусства, он замечает, что такие произведения оказывают на душу читателя, зрителя, слушателя именно религиозное (а не просто эстетическое) воздействие, и воздействие это приводит человека в покаянный настрой, когда он, удивляясь сам себе, говорит: «Господи, как же мерзко, некрасиво я живу! Сегодня же, сейчас же стану жить по-другому!». И это религиозное чувство – замечает Довлатов – искусство вызывает чисто эстетическими средствами. В этом анализе религиозной подоплёки произведения, очевидно, важнейшая заслуга писателя перед мировым литературоведением и филологией, хотя себя самого Довлатов филологом не считал, и скорее бы согласился с определением одной моей студентки, что «Филолог – это тварь, испорченная наукой». Во всяком случае, филологию он не жаловал.
Другим его важным вкладом в литературоведение нужно назвать ощущаемую (и провозглашаемую) им связь между страданием, перенесённым писателем, и высотой его произведения. Довлатов утверждал, что связь тут прямая, и отговаривал, например, Людмилу Штерн, от писательского труда, мотивируя это тем, что она живёт слишком уж буржуазно и комфортно, а в таком комфорте можно разве что пописывать скучные и никому не нужные статейки, но никак не высокую классику.
Довлатов не так часто упоминает о Боге, и позиционирует себя чуть ли не атеистом, но в его атеизм на фоне его замечаний веришь с трудом, точнее, вовсе не веришь, и скорее его позицию можно назвать болью о собственной обезбоженности.
«С детства нам твердили:
– Бога нет… Материя первична. Человек произошел от гориллы.
Атеистическая пропаганда достигала своей цели. Её доктрины воспринимались как нечто бесспорное. Да и сама жизнь отчасти к этому подталкивала. Взглянешь на иного соотечественника – действительно, от гориллы. Причём недавно…»
Читая такие и подобные им строки мы внутренне ощущаем, что Довлатов не на стороне этой атеистической пропаганды, что он скорее сожалеет, что она его обезобразила, и вместе с ним исказила что-то важнейшее в душах миллионов его соотечественников. И когда он пишет о поэте Иосифе Бродском, то с восхищением замечает, что тема души и Бога для поэта является центральной, что совершенно нетипично для советской литературы – и официальной, и оппозиционной, потому что и последняя так же находится под влиянием советской ложности. Довлатов замечает по этому поводу, что это только белогвардейцам казалось, что советская власть – это татаро-монгольское иго. На самом же деле советская власть есть образ жизни миллионов людей, этой властью обезображенных. В их жизнях произошло то, что Иосиф Бродский и Ольга Седакова позднее назовут антропологической катастрофой, выведением нового, ни на что прежнее не похожего советского человека, падкого на всё серое и завистливого к любой высоте, при этом считающего, что жизнь его проходит в окружении врагов, которые скалят зубы на его родной СССР. Всё это, всё советское отвращало Довлатова, но он с печалью замечает, что и сам пропитан тем же советским, от чего ему так всегда тошно. Ему плохо от себя самого. Временами эта неприязнь к себе вырастает у него до уровня покаяния, правда, не перед Богом, а на бумаге. И одна из граней этой пропитанности ложью есть безбожие, не-мыслие о Боге, о высшем начале нашего мира.
Но и глядя на немногих знакомых верующих он не видит в них высоты христианства, скорее замечая, что они, как и русская церковь в целом, стоят на том же уровне нравственного и духовного развития, что и весь пристрастный к серости советский народ.
«Среди моих друзей есть немало обращённых христиан, – пишет Довлатов уже в Америке. – Увы, я не заметил, чтобы они были милосерднее, сострадательнее, а главное – терпимее других людей. Видимо, такое приходит не сразу.
При этом я знаю, в лагерях так называемые религиозники держались с исключительным мужеством. Было заметно, что вера даёт им силу противостоять невыносимому гнёту. Заключённые, да и надзиратели, относились к верующим с большим уважением».
То есть, Довлатов, как и все мы, ценит не обывательское христианство его знакомых, но христианство подвига, христианство мучеников и исповедников, которое и в самом деле составляет высоту церкви. И в то же время, глядя на РПЦ, он не может скрыть разочарования, замечая, что начиная с XIX влияние церкви на российское общество было незначительным, и роль церкви в воспитании и указании пути к истине пришлось взять на себя русской литературе. С этой ролью литература отлично справлялась, но при этом, увлекаясь не свойственным ей открытым проповедничеством, теряла многое из собственно эстетически-литературного своего элемента, причём такая потеря происходила и у высочайших писателей, вроде Николая Гоголя и Льва Толстого.
В противовес этой открыто-проповеднической тенденции, которая, по мнению Довлатова, сильно вредила русской литературе, он выдвигает тенденцию собственно писательскую, чисто писательскую без примеси проповеди, называя в качестве таковых авторов Пушкина и Чехова. Довлатов замечает, что по сравнению с Чеховым романы Льва Толстого кажутся провинциальными, просто потому, что Толстой и Гоголь зациклены на непосредственно русской тематике и проповеди русским людям, а Чехов касался тем общечеловеческих, понятных всем, от японцев до немцев.
И если мы здесь вспомним, что для Довлатова воздействие литературы на душу религиозно, то поймём, что для него куда сильнее на читателя воздействует не открытое морализаторство и проповедничество, а литература в высших своих проявлениях (это для него прежде всего Пушкин и Чехов), и именно такая литература совершает в мире своё подлинно религиозное служение, потому что человек кается тогда, когда видит перед собой великую красоту – и в этом понимании литературы и красоты – необыкновенное прозрение в сущность, совершенное человеком, причисляющим себя к атеистам, и одновременно восхищающимся Господом Богом – Сергеем Довлатовым!
Артем Перлик