Во что верил Пришвин?

Существует такая форма атеизма, когда человек искренне сожалеет о том, что он не верует, или, точнее сказать, что в его душе нет личного опыта присутствия Бога (а ведь такой опыт приходит через молитву и церковные Таинства, о чём такой человек может не иметь никакого понятия, просто в силу своего далёкого от Церкви положения).

Так, Довлатов в США пишет:

«И я, человек неверующий, повторяю:

– Боже, вразуми Америку!»

Но бывает и так, что человек до конца жизни не может определиться со своим отношением к религии, или, имея некое начальное отторжение от Церкви, не составляет себе труда до конца додумать и разобрать своё отношение, положить силы души на то, чтобы всерьёз узнать – есть Бог или нет. Как писал Данте: «Я поднял глаза к небу, чтоб узнать, видят ли меня».

Таким не додумывающим до конца человеком, опирающимся на некое смутное отношение к вере в целом, и был писатель Михаил Пришвин.

В каком-то смысле ему вообще трудно было определиться, потому что его мировоззрение, как и произведения, а-человечны, в них есть природа, но крайне мало человеческого начала, а нам, для того чтоб определиться с отношением к Богу, нужно ещё и понять, что есть человек вообще.

К Православной Церкви Пришвин был настроен критично, чему виной ошибки воспитания, допущенные его родителями. Мать писателя была из староверов, и унаследовала их непримиримость и радикализм в отношении религии и жизни, и порой её воспитательные методы были крайне строги, а в вопросах религиозного воспитания – очевидно ошибочны, так как юный Миша, несмотря на то, что был воспитан в христианском духе, с гимназических лет противился церковным обрядам и даже имел тройку по поведению в гимназии за то, что не являлся на богослужения в храме. Очевидно, уже тогда эти богослужения вызывали у него отторжение и раздражение.

Об ошибках воспитания Пришвин заводит речь и в своём автобиографическом романе «Кащеева цепь», приводя, допустим, такую подробность:

«Когда-то в детстве нас с братишкой ставили на коленки перед иконами и заставляли читать «Отче наш» и «Богородицу». Это были не молитвы: какая молитва может быть у пригвождённого к полу ребёнка? Но однажды в скуке я придумал читать как можно тише, чтобы не расслышали старшие, в тон и ритм «Богородицы»: «Скажи мне, ветка Палестины, где ты росла, где ты цвела?». И это теперь, после многих лет жизни, оказалось молитвой: ни «Отче», ни «Богородица» мне теперь ничего не дают, но с трудом могу без слёз прочесть это стихотворение Лермонтова и в особенности же его «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою».

Алексей Варламов, известный биограф Пришвина, пишет по поводу этого отрывка: «Поэтическое чувство смешивается у Пришвина с чувством религиозным и даже его подменяет».

При этом Пришвин частенько размышляет о религии, что можно увидеть из его «Дневника». Но «Дневник» Пришвина – произведение такого рода, что при желании оттуда можно набрать каких угодно цитат, которые, в зависимости от личной позиции учёного или читателя, представят писателя кем угодно – от безбожника до христианского автора и даже защитника веры в сложнейший советский период гонений на Церковь. Есть в «Дневнике» заметки и поверхностные, и глубокие, есть и кощунственные, но всякий раз мы видим, что чувство природы у него неизменно стоит выше религиозного чувства, и это чувство природы он именует «Целым», которое должен ощущать высокий человек как целостность мироздания, в то время как малые люди этой целостности не чувствуют. Несомненно, что говоря о такого рода целостности, Пришвин подспудно говорит о Боге, собирающем всю Вселенную в единство, но сам писатель так себя и свои строки не осмысляет, не задумываясь о природе того «целого», что ему открывается во время столь им любимых прогулок по лесам и долинам.

В одном из таких фрагментов Пришвин признаётся: «Я не то что не верю в Бога, а не очень люблю Его и потому отбрасываю думу о вере в Бога как пустое занятие. Но мне кажется, я люблю… что? кого? Не могу назвать всё, что я люблю, слишком много всего в природе, в искусстве, что я страстно люблю».

Конечно, источником всякой красоты и в природе и в искусстве является Бог, но спасительной эта истина становится лишь для тех, кто её прямо осмысляет, а не убегает в своих мыслях от размышления об Источнике красоты. И если советских интеллигентов Сергей Аверинцев называл «культуропоклонниками», спутавшими причины и следствия, поклоняющихся твари (книге, музыке), вместо Творца, то Пришвина можно назвать «природопоклонником», но не язычником, потому что концепция единого Бога ему знакома и им признаётся, но никогда не додумывается как основание не только красоты, но и жизни в целом. Пришвин очень далёк от церковного христианства, даже в его примитивном протестантском варианте.

Пришвин – как это ни больно осознавать – человек нецерковный, а когда он говорит о Христе, то считает (на манер революционной интеллигенции, к которой в юности принадлежал), что Он был «извращён» Церковью.

И несомненно, что творчество, литература, стояли для писателя выше религии, и он противопоставлял эти два явления, никогда не замечая, что всё, радующее его в творчестве, есть результат прикосновения Божьего к миру искусства.

«Попы́, это правда, первые гонители искусства, да пожалуй, и самой Церкви» – пишет Пришвин.

Он же замечает, что для религиозных людей его книги «как собака в церкви». Но при этом он возмущается, если кто-то начинает причислять его к неверующим. Возмущается и говорит, что он человек веры, и даже больше – «человек христианской природы», что для него совсем уже неожиданно, но очевидно, что и это самоопределение выстрадано.

Церковное христианство (которого он, в сущности, не знает, ибо смотрит на него крайне поверхностно), не казалось Пришвину тем, что даст ответы на его искания и утешит его в его боли. Он находит другие утешения: охоту, природу, творчество, и не понимает, что всё в этом мире прекрасно лишь потому, что оно Господне. Он не умеет, не может разглядеть Бога в том малом свете, который согревает его жизнь и душу, а потому и не ищет света великого, который Господь заключил в Своей церкви и в её таинствах.

И всё же он связывает себя с христианством, хотя всю вторую половину жизни ищет какой-то свой особый путь, который не был бы связан ни с атеизмом (насаждаемым большевиками), ни с сектантством (к которому его иногда тянуло), ни с православием.

Можно даже сказать, что на первом месте у писателя не любовь и вера, а охота в лесу и литература.

Пришвин, гениальный писатель, который как мало кто в мировой литературе чувствует пронизанность мира сутью, и это чувство его, несомненно, – религиозного порядка, хотя и не облекается в слова о вере и даже в мысли о ней. В каком-то смысле Пришвин – стихийный христианин, или, точнее, – христианин от литературы, по самому своему дару, потому что великий творческий дар состоит ещё и в том, чтобы, будь ты хоть буддист, хоть язычник – видеть мир по-христиански, потому что такое видение и есть истина о мире и жизни, а великий дар предназначен для того, чтобы истину открывать. И когда она открыта, когда она явлена через большого писателя, скульптора, художника, музыканта, – то тогда все способные видеть видят эту истину именно как христианство!

Артем Перлик
При оформлении статьи использовались работы Исаака Левитана