Юрий Лотман – известный советский учёный-литературовед, как и многие гуманитарии советской поры был культуропоклонником, то есть на место божества ставил мировую культуру, а о Высшем Начале не мыслил и осознать его реальность не стремился. Вместе с тем, изучая литературную классику, он волей-неволей соприкасался с миром веры, которым были наполнены тексты от Древней Руси до XIX века, составлявшие предмет его научных интересов. Отсюда и его догадки о высшем начале, которые не столько проявились в его жизни, сколько в научном труде, хотя, конечно, не непосредственно, а опосредованно.
В частности, Юрий Лотман пишет филологу Борису Успенскому, письмо датировано 1980 годом: «Я неверующий. Но чем дальше я живу, тем яснее делается моему уму и чувству, что я не один. Чувство соприсутствия у меня бывает совершенно фантастическое. Вот вчера я сидел в темном купе (все спали) и чувствовал физическую слитность с снеговой равниной, бегущей за окнами. Всё равно – пыль ли я атомная и материальная или сгусток информации, включённый в неведомую мне игру мировых структур, или же, наконец, бессмертная душа в руках Отца, или просто щепка, брошенная в весенний ручей, — я всё равно не один. И, идя наперекор рутине мира и подчиняясь ей, я включён в нечто, к чему я испытываю доверие. И не боюсь не только смерти, но и жизни. Конечно, всякий мыслящий человек не может не пронзаться чувством бесконечного одиночества, не переживать минут отчаяния. Но именно минут. Нельзя позволять себе жить в отчаяньи. Это – разрушать себя, не принося никому пользы. Сколько раз я убеждался в том, что стихийный поток жизни находит лучшие выходы и решения, чем те, которые рисуются нам и о которых мы хлопочем».
Но это лишь намёки и намётки, что-то на уровне сновидений, не только без знания о Боге, но и без малейшей жажды такое знание хотя бы где-нибудь отыскать.
Поэтому нам куда важнее его профессиональные литературоведческие осмысления, где он, неверующий, говорит о религиозной компоненте русской и мировой литературы, что неизбежно, так как вся литература прошлых столетий существовала в соотнесении с религией.
Конечно, здесь нужно сделать оговорку, что литература от Древнего Мира до Средневековья непосредственно стояла на позиции воспевания Бога и видела себя лишь в этом воспевании божественного, а начиная с Нового времени авторы начинают осознавать себя как людей не опирающихся на традицию прежних веков, но желающих самовыражения, чей труд служит не назиданию и возведению к истине, а развлечению читателей, хотя и в этот период мы встречаем авторов-служителей, видящих своё литературное призвание не иначе как служение Высочайшему, каковы Достоевский, Диккенс и им подобные великие христиане.
Лотман мудро замечает, что писатель Древней Руси существовал в культуре церковной письменности, и, осознавая себя в этой культуре, не воспринимал себя как создателя текста, но как его передатчика и носителя высшей истины. Поэтому и читатели от него и он сам от себя ждали строгой нравственности, так как облик того, кому доверено говорить от лица истины, не отделяется от текста его произведения. Иначе говоря, ситуация, когда плохой человек пишет хорошую книгу, в таком восприятии попросту невозможна, так как все грехи грешника отпечатываются не только в его жизни, но и в его тексте, оскверняют текст, искажают его, уродуют. Литературе приписывалась пророческая функция, таким было средневековое понимание природы слова.
Лотман отмечает, что даже в русской литературе XVIII века считалось, что авторитетность текста есть ни что иное, как реальное право автора говорить от лица истины, право завоёвываемое лишь высочайшей нравственностью и личной если не святостью, то уж по крайней мере праведностью, то есть подвигом.
Иной была западноевропейская книжная традиция того же времени, где отчуждённость автора от текста была нормой, и потому никто не ставил под сомнение, к примеру, педагогическую ценность романов Руссо, на основании того, что автор имел премерзкий характер, заводил бесчётных любовниц, а рождённых от них детей отдавал в детские дома. Запад считал и по сей день считает, что грешник может написать хорошую книгу, если у него есть умение или талант. Российская традиция заменяет литературоведческую критику критикой личного поведения автора, справедливо отказывая грешнику в понимании Бога и способности говорить от лица истины, хотя в момент творческого озарения автор и произносит неведомые ему пророческие слова, но его же грехи не дают ему верно услышать Бога и всё божественное, грех искажает услышанное.
Тот же Радищев, автор знаменитого «Путешествия из Петербурга в Москву» отстаивал идею личного подвига как основного условия действенности поэтического слова. Действенности, разумеется, не литературоведческой, а благодатно-благословенной. Это общерусское, идущее от Церкви, понятие об абсолютной связанности слова и жизни автора.
Лотман отмечает, что в любой культуре всегда есть тексты, наделённые высочайшим авторитетом. От эпохи Древнего мира и Средневековья такими текстами считались те, древность которых была всем известна, и в которых подчёркивалась традиционность изложения. Это средневековое отношение к тексту, которое и в XVIII веке существовало в церковной культуре. Если сравнить старое и новое, то старому всегда отдавалось предпочтение.
Но в эпоху Просвещения всё меняется, и хорошим начинают считать новое. Здесь нужно учесть ещё и то, что литература Просвещения выступала против церковности, в лучшем случае соглашаясь с тем, что существует некий Мировой Разум – Бог, но всё касающееся церкви и её устоев полностью отрицалось. Этот европейский образ отношения к церкви приходил в Россию и ослаблял связь дворянства с православием, хорошим тоном стало считаться годами не посещать литургию, даже не из-за вольнодумства, а просто по нежеланию и непониманию того, зачем это нужно и как соотносится с новой жизнью, декларируемой новой литературой, отрицающей старую традицию.
Лотман отмечает, что уже к началу XIX века соблюдать церковные обряды в среде дворянства считалось ханжеством и неприличием, а в литературе оно всегда подавалось как показная, не подлинная набожность такого человека. Если детям и читали Евангелие, то непременно во французском переводе. Даже Пушкин, человек образованный, читал Евангелие только по-французски, полностью игнорируя славянский текст, как неинтересный и непонятный.
Но вот среди недворян бытовая связь с православием была куда крепче, поддерживалась и воспоминаниями детства, и типом обучения, но почти никогда – живой верой и чувством реальности Бога.
Лотман пишет, что недворяне воспринимали церковнославянский язык как часть лексики русского языка, что было связано с тем, что начальное обучение они все проходили по церковнославянским книгам, чего среди дворян было уже не найти. Тот же Иван Бунин в «Жизни Арсеньева» замечает, что в его дворянской семье было принято учить детей грамоте по «Дон Кихоту», а не по Псалтыри, как это делали в семинарской и недворянской среде.
Лотман – повторимся – неверующий, но в том и красота Божьего мира, что здесь чем бы человек ни занимался, чему бы ни посвятил жизнь – он всюду столкнётся с Божественным, хотя может по своей воле остаться слепым к той реальности, которая ему открылась, что и сделал Лотман. Но, как в таких случаях и бывает, труды великого учёного постоянно говорят нам о Боге и его красоте, хотя сам учёный предпочитал не задумываться о том важнейшем, для чего на самом деле и существует изучаемая им и нами литература.
Артём Перлик
Потрясающе! Какие важнейшие прозрения! Артем Александрович, спасибо Вам!