Александр Геннадьевич Кравецкий — известный российский филолог, лингвист, историк Церкви, литургист и публицист.
Один из главных в России экспертов по богословию слова, текста и богослужения. Кандидат филологических наук (в 1999 году защитил диссертацию по теме исправления церковных книг в XX веке).
Ведущий научный сотрудник Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН. Возглавляет там Научный центр по изучению церковнославянского языка.
Александр Кравецкий вернул изучение церковнославянского языка и православного богослужения из сугубо закрытой церковной сферы в поле академической фундаментальной науки. Еще на закате советской эпохи, в 1988 году, он вместе с коллегой А. А. Плетневой организовал первые в стране общедоступные курсы церковнославянского языка. Позже они в соавторстве написали учебники и учебные пособия по этому предмету, по которым сегодня учатся во многих гуманитарных вузах и школах.
Специализируется на литургике — истории и структуре церковных служб. Особое внимание уделяет сложнейшему и драматичному периоду истории Русской церкви XX века (в частности, наследию Поместного собора 1917–1918 годов).
Блестящий лектор и публицист. Он пишет статьи для широкой аудитории, регулярно выступает на радио, просветительских порталах и научно-популярных ресурсах, объясняя, как устроен язык богослужения и почему он до сих пор важен для русской культуры.
Главный посыл его трудов: церковнославянский язык — это не мертвый музейный экспонат, а живая языковая система, которая веками формировала и продолжает тонко влиять на современный русский литературный язык.
— Александр Геннадьевич, Вы пришли в науку на стыке советской эпохи и новых времён. А почему именно тогда и почему именно церковнославянский язык?
— Именно тогда — просто по возрасту. Потому что на конец советской власти пришлась моя юность.
Почему церковнославянский язык? То, что это будет предметом научных занятий, я и не подозревал. Просто в 84-ом году я уже довольно долгое время интересовался христианством, читал всё, что попадалось (правда, попадалось немного, поскольку книг особенно не было). И, соответственно, хотелось самому понимать богослужение.
Про то, что надо изучать Писание, мне тогдашнему было более-менее понятно. Хотя о проблемах, связанных с этим, я тогда не подозревал. Мне казалось, что есть текст и его можно читать. Что еще надо? Что и здесь не все так просто, я понял значительно позже. А вот в том, что богослужение я не понимаю, я отчет себе отдавал. И хотелось как-то с этим разбираться.
Одновременно с этим в университете я был в семинаре, который занимался историей русского литературного языка. Там довольно много говорилось об иных письменных языках в истории России. О том, что, кроме, условно говоря, Ломоносова, Пушкина и далее была ещё какая-то письменность — церковнославянская, гибридная. Так что о том, что церковнославянская письменность — это особый мир, я смутно, но догадывался.
Потом мы с коллегой и супругой стали преподавать церковнославянский язык на популярных курсах. Это было самое начало Перестройки, когда все организовывали какие-то кооперативы, кружки и т.д. Мы тоже что-то такое организовали. И, попреподавав два года, поняли, насколько мы сами ничего в этом не понимаем в этой письменности.
Начало 90-х было временем, когда исследования, связанные с церковной культурой были востребованы, вызывали огромный интерес. И довольно быстро поздний церковнославянский язык стал нашей темой в Институте русского языка. В общем, можно сказать, что так сложилось.

— Как мы знаем, существует мнение, что церковнославянский — это либо устаревший язык, на котором молятся только старушки, либо что этого языка вообще не было, либо что это искусственный язык. Как бы Вы объяснили человеку, далёкому от религии и от византийского обряда Русской Православной Церкви, в чём уникальность и самостоятельность этого языка?
— Для истории русского и других славянских языков церковнославянский играет примерно ту же роль, что латынь в истории романских языков. В какие-то моменты своей истории русский литературный язык опирался на церковнославянский, в какие-то — отталкивался от него, но всё равно церковнославянский был тем фоном, на котором русский язык формировался. Поэтому в идеальной ситуации изучение церковнославянского языка должно было бы присутствовать в школьном образовании. Не в качестве языка богослужения, а в качестве общего введения в историю русского языка. Но это в идеальном мире. Сейчас, я боюсь, такой курс сразу же приобрел бы идеологический характер и идея была бы скомпрометирована.
Что касается бабушек… Во-первых, я уже сам уже дедушка, а во-вторых, стереотип, что религия — удел тёмных старушек, нам всё советское время внушали. Тем большим потрясением для меня было узнать, что Церковь — это про жизнь, про будущее, а не про прошлое.
— А могли бы Вы подробнее рассказать, как церковнославянский продолжает — может быть, тайно, может быть, отчасти тайно — жить в нашей современной речи?
— Традиционно славянизмы были маркерами высокого литературного стиля. Пушкинское «восстань, пророк, и виждь, и внемли» состоит из славянизмов. По-русски это было бы «вставай, пророк, смотри и слушай». При этом по церковнославянской модели могут образовываться слова, не имеющие культурного бэкграунда. Например, слово «хладокомбинат» — это славянизм, потому что по-русски не «хлад», а «холод», то есть должно было бы быть «холодокомбинат». Это с одной стороны. А с другой — если говорить о месте церковнославянского языка в культурно значимых текстах, церковнославянский оказывается предметом литературной игры. Например, в русском переводе «Улисса» Джойса староанглийские фрагменты были переведены на церковнославянский язык. А в «Повести о Святомире царевиче» Вячеслава Иванова значительная часть текста написана на несколько русифицированном церковнославянском.
Игры со смыслами, возникающими на границе церковнославянского и русского языка, возможны и в богослужебных текстах. Мой любимый пример. В одном из тропарей канона Службы новомученикам и исповедникам говорится, что гонители «святыни церковныя поруганию и огню предаша, обители разориша, храмы яко овощная хранилища содеяша». Для человека, знающего церковную историю, здесь вроде бы всё понятно: разорённые храмы превращались в овощехранилища. Между тем выражение «овощное хранилище» встречается в славянском тексте Ветхого Завета в риторических конструкциях, показывающих в какое ничтожество превратятся большие цветущие города и земли. Например, «положиша Иерусалим яко овощное хранилище» (Пс. 78.2). Здесь «овощное хранилище» означает не привычное нам овощехранилище, а шалаш на краю виноградника. Цветущий город превращается в убогий шалаш. Авторы службы прекрасно знали этот библейский контекст и заложили в текст тропаря два варианта прочтения. Выражение может пониматься и как библеизм, и как отсылка к церковной истории XX века про переоборудование храмов в овощехранилища. Оба прочтения правильны и сосуществуют. Такая вот постмодернистская литературная игра.

— Как мы знаем, существует понятие «ложный друг переводчика», когда в одном языке слово обозначает одно, а в другом похожее по звучанию — совсем другое. Можете привести примеры привычных нам слов, которые в церковнославянском имеют другие значения?
— Таких слов очень много. Замечательный поэт Ольга Седакова составила словарь церковнославянских паронимов.
Из примеров: «злачное место». Для нас это притон, место разврата. А в церковнославянском тексте это скорее цветущее разнотравье райского сада: «На месте злачне, тамо всели мя, на воде покойне воспита мя» (Пс. 22.2).
Или наречие «выну». «Выну» значит «всегда». Но русское ухо слышит будущее время глагола «вынимать». Соответственно, «Очи мои выну ко Господу» (Пс. 24.15) означает, что взор всегда устремлен к Господу. Но если опираться на значение этого слова в русском языке, можно подумать, что человек вынимает глаза. Существует церковный анекдот про иконографический сюжет «Очи мои выну ко Господу». Там изображен грешник, который держит в руках глаза. Или ещё пример. В энциклопедии Брокгауза и Ефрона в статье, посвящённой пыткам, есть описание средневековой пытки, когда человеку сжимают голову петлёй и он «изумлен бывает». Когда я в первый раз прочитал это описание, я решил что у человека, которого пытают таким образом, бывает удивленное выражение лица. И лишь много позже я узнал, что «изумитися» в в церковнославянском и древнерусском означает «сойти с ума». Автор статьи, видимо, пользовался каким-то древнерусским источником и не заботясь о читателях перенес древнерусское выражение в современный текст. Таких примеров очень много.
— Насколько я могу судить, один из самых острых вопросов за последнее время (может быть, даже за все последнее столетие) — нужно ли переводить богослужение византийского обряда в Русской Православной Церкви на современный русский язык, чтобы сделать его понятным. Может быть, хотя бы как в некоторых храмах — переводить Литургию Слова. Каково Ваше мнение как лингвиста и историка церкви?
— Мне кажется, что для решения этой проблемы одного перевода будет недостаточно. Можно перевести — и переводов сейчас довольно много. Но литургию, в отличие от многих других текстов, люди более-менее регулярно слышат в храме и более-менее понимают. Её уже столько упрощали на протяжении XVIII–XIX веков, что с ней меньше проблем, чем с другими частями богослужения.
А вот службы всенощного бдения часто очень сложны и не всегда вразумительны. С ними что-то делать надо. Только вот что? Если переводить, то всё ли переводить? Ведь минейные службы очень разного качества. Некоторые тексты лучше просто исключить. Так что к языку я бы проблему не сводил. Что-то решается переводом, что-то редактированием, а то и сокращением. Реформы здесь неизбежны, но представить подобную реформу в нашем обществе довольно сложно. Помните, как общественность возмутилась, узнав, что словари фиксируют средний род слова «кофе»? Все буквально на уши встали. Так что, признавая нужность реформ, я весьма пессимистично отношусь у их реализуемости.
Но пока общественность возмущается, люди делают переводы. Я знаю храмы, где такие переводы в том или ином объеме используются. Где-то служат на русском, где-то на русифицированном церковнославянском. Но по понятным причинам такие эксперименты предпочитают не афишировать. Переводов уже много, а будет еще больше. Как низовое движение это уже реальность. А вот в какую-то централизованную реформу нашего богослужения я особенно не верю.
— А Ваше личное мнение: Святое Евангелие на службе должно читаться на церковнославянском или на национальном языке?
— На национальном, конечно. В чтении Евангелия по-русски я не вижу проблемы.

— Насколько я знаю, Вы активно изучаете Поместный собор 1917–1918 годов, где как раз стоял вопрос реформы языка и богослужения. Почему эти реформы тогда не состоялись, по Вашему мнению?
— Просто потому, что к концу собора Церковь уже не имела возможности издавать книги. В ситуации гонений актуальными стали другие проблемы. Собор 1917–1918 годов исходил из того, что Церковь будет существовать в свободном обществе и сможет, в частности, издавать богослужебные книги и редактировать тексты. Но в реальности церковное книгоиздание возобновилось лишь после Второй мировой войны, когда материалы собора были уже более-менее забыты. И у Церкви тогда не было ни сил, ни драйва, ни возможности заниматься такими вещами.
— Сейчас было бы возможно возродить эти реформы хоть в какой-то степени — я не говорю о полном переводе службы, но хотя бы что-нибудь?
— Мне кажется, что сейчас не самое благодатное время для этого. Если девяностые годы были временем открытости и поиска смыслов, то сейчас от Церкви больше ждут патриотизма, чем смыслов.
Конечно, что-то сейчас делается. В прошлом году в издательстве Московской Патриархии вышла исправленная версия Постной Триоди. Ее исправляла в начале XX века функционирующая при Синоде комиссия. Эта комиссия пыталась приблизить сложные богослужебные тексты к пониманию современников. Перед революцией успели напечатать исправленные версии Постной и Цветной Триодей. А в переиздании XXI века кроме собственно исправленного богослужебного текста входит небольшая книга, рассказывающая о принципах этого исправления.
Я надеюсь, что до конца этого года выйдет и Цветная в в этой редакции. Несмотря на то, что принимаю в этой работе активное участие, мне всё-таки кажется, что эти исправления были были актуальны для начала XX века, а сейчас эти исправления несколько устарели. Тогда существенная часть людей, умеющих читать, училась читать по славянским книгам. Для них эти тексты (с упрощённым порядком слов, с устранением «ложных друзей переводчика») могли быть более понятными. Сейчас, когда уже есть проблемы с пониманием текстов Пушкина, эта упрощенная версия кажется слишком сложной.
Хотя для русского православия сам факт, что одна и та же богослужебная книга издается в разных редакциях, очень важен, поскольку декларируется возможность редактирования богослужебных книг.
— У меня личный вопрос как церковного музыканта. Насколько я знаю, в рамках Поместного собора 1917-1918 годов рассматривался также вопрос введения музыкальных инструментов в богослужение РПЦ. Если не ошибаюсь, за это выступал композитор Александр Гречанинов. Каково Ваше мнение?
— Мне самому было бы очень интересно послушать, как это будет. Представить себе привычные нам песнопения с органом или с фисгармонией мне трудно. И под это прдется много чего менять в богослужебном строе. Это как раз один из вариантов радикальной реформы. Кстати, Поместный собор 1917-1918 годов эту идею отверг.
— Есть же церкви византийского обряда, такого же, как РПЦ, которые используют музыкальные инструменты в богослужении…
— Вроде напевы другие. Я не слышал более-менее привычных мне песнопений с инструментальной музыкой. У меня это не вызывает протеста — вызывает большое любопытство. Но сказать что-то конкретное я не могу, потому что просто не владею проблематикой.
— Если мы говорим о Русской Православной Церкви, то эпоха барокко — Дмитрий Бортнянский, Василий Титов, Николай Дилецкий — это, собственно, калька с итальянского барокко.
— Поместный собор 1917-1918 гг. как раз от этого отталкивался и пытался вернуться к осмогласию, считая, что оно больше гармонирует с текстами и более подходит для исполнения непрофессиональным хором. Соборный отдел, который занимался вопросами церковного пения, на этом настаивал. Но повторюсь: эта дискуссия имела место более ста лет назад и мы не обязаны этому безоговорочно этому следовать.
— Да, «будем посмотреть».
— К сожалению, почти на все такие вопросы мне сказать нечего, кроме «будем посмотреть».
— Как меняется в нашу эпоху восприятие длинных сложных текстов? Может быть, мы разучились в принципе понимать глубокие смыслы?
— Из-за информационной революции, которую мы переживаем, способ восприятия текста меняется. Понимать длинные и сложные тексты нам действительно труднее. И есть большой соблазн начать говорить об упадке цивилизации, отупении и т.д. Такой соблазн возникал во время всех информационных революций. В диалоге «Федр» Платон рассказывает притчу, как египетский бог Тевт, придумавший счет, геометрию, астрономию, игру в кости, а также письменность, принес свои изобретения египетскому царю. Тот оценил все, кроме письменности, которую признал вредной выдумкой, убивающей человеческую память. Ведь когда есть возможность записывать, нет необходимости запоминать. Теперь каждый может имитировать мудрость, обращаясь к внешним знакам, а не к собственной памяти. А теперь на наших глазах заканчивается «эра Гутенберга», а значит, и с текстами наши потомки будут взаимодействовать как-то иначе.
Я не знаю, как воспринимали богослужебные тексты сто или двести лет назад. Сейчас любят идеализировать прошлое, говорить, что тогда все были умные, благочестивые, а значит и проблем с восприятием текстов у них не было. Но это, конечно же, не так. Просто из прошлого мы помним о лучшем (или же о худшем), а современность кажется более плоской и скучной.
И вообще — что мы ищем в Церкви? Живого общения со Христом или чётко осознанных смыслов? Хотелось бы, скорее, общения со Христом. Хотя мне самому куда легче разбираться с текстами.
— Да, безусловно. И вот о текстах и изучении церковнославянского языка. Вы возглавляете научный центр по изучению церковнославянского языка в Институте русского языка РАН. Чем сейчас центр занимается?
— Центр — это неформальное объединение. Он создавался просто для возможности привлекать к сотрудничеству людей, не работающих в институте.
Основное, что мы делаем — это большой академический словарь церковнославянского языка Нового времени, то есть словарь того варианта языка, на котором сейчас совершается богослужение и Русской Православной Церкви. Это должен быть порядка пятнадцати томов. Пока подготовлены пять. Будет ли он закончен — не очень понимаю из-за организационных причин, но всё, что от нас зависит, мы делаем.
— Сейчас много говорят о кризисе русского языка — англицизмы, сокращения, нецензурная лексика, которая становится общеупотребительной. Наш язык действительно болеет или это естественный процесс развития, свойственный всем языкам?
— Честно говоря, слухи о смерти русского языка сильно преувеличены. Почти во все эпохи современники говорили, что язык умирает и всё ужасно.
В петровскую эпоху пришло огромное количество заимствований. Есть довольно толстый словарь заимствований петровского времени, из которого я понимаю процентов двадцать. Но они как пришли, так и ушли.
В постсоветскую эпоху тоже появилось огромное количество новых слов, заимствований, сокращений (вспоминается анекдотическое «замкомпоморде» — заместитель комиссара по морским делам). Что-то прижилось, большая часть осталась историей или просто забылась.
Это вполне нормальный процесс. Всегда есть заимствования, из которых большая часть не приживается. Всегда есть социальные диалекты, всегда есть жаргон. Старшее поколение всегда ругается на молодёжь, которая говорит непонятно, некрасиво и неприлично. И так было всегда. Каждое поколение считает себя последним носителем исчезающей нормы. Но поколения уходят, а язык живет.
Беседовала Лариса Беляева